В поисках синтеза или как быть свободными

Александр Иванов
Директор издательства "Ад Маргинем"
17 Декабрь 2004

Мы продолжаем беседы о книжном рынке, издательской продукции, влиянии книги на политику. На этот раз нашим собеседником стал Александр Иванов, директор издательства   "Ад Маргинем"

 

- Как бы Вы оценили ситуацию в российском книгоиздательстве на сегодняшний день?

 

  - В России по количеству названий издается сегодня книг примерно столько же, сколько во Франции или Германии,   то есть мы вышли на число названий, большее, чем в СССР в лучшие годы. А если взять площади книжных магазинов, они, по разным оценкам, в 10 - 20 раз меньше, чем, например, во Франции. А что касается издательского бизнеса в нашей стране, то, на мой взгляд, это очень странный бизнес. По оценкам экспертов, ему не хватает примерно от 200 до 500 миллионов долларов, в общем, не такие большие деньги в размерах страны, для того, чтобы построить некую, ну, хотя бы приближенную к интенсивности этого бизнеса логистику. С точки зрения логистики сегодня весь рынок делится на две части. Это рынок издательства «Эксмо», огромного концерна, и рынок всех остальных издательств. Все издательства в этом смысле уступают «Эксмо», которое пытается самостоятельно решать проблемы, пытается взять в аренду или выкупить большие помещения под склады в областных центрах.

Оперативные склады, которые позволили не из Москвы везти трейлеры с книгами, а делать заказы, скажем, в книжной сети непосредственно из областного центра, что сделало бы книжную торговлю более интенсивной, сделало бы доступными книги, но, опять же, только издательства «Эксмо».

Несколько лет назад велись активные разговоры о создании книжного франчайзинга, по-моему, этим занимался Лысенко при правительстве Москвы, но, к сожалению, ничего из этого не вышло из-за каких-то организационных причин. На сегодняшний день нет бизнес-интереса к этой сфере. Примерно полгода назад поговаривали, что, вроде бы, какие-то олигархические деньги могут в него влиться, при этом говорилось о разных фигурах, но пока никто не внес   в книжный рынок каких-то реальных сумм.   А книжный рынок требует дополнительного субсидирования, причем не обязательно и совсем не обязательно государственного. Просто для менеджмента крупного бизнеса, видимо, этот рынок пока не интересен. Я думаю, что ситуация может очень быстро измениться, как только кто-то из представителей крупного бизнеса почувствует интерес, и тому уже есть первые сигналы – представители от различных крупных олигархических структур   сейчас присматриваются к книжному рынку. Поэтому, на мой взгляд, перемены могут произойти совсем скоро, возможно, в ближайший год. Это - бизнес-измерение.

Сейчас бизнес всех издательств, кроме «Эксмо», выглядит следующим образом: издатели в Москве выкладывают свои книги, и со всей России приезжают коробейники,   закупают   книги и отвозят к себе куда-нибудь в Поволжье или в Сибирь и там ими торгуют. Такая система делает крайне невыгодной торговлю «рискованными позициями», такими слабо-среднеуходящими книгами. Соответственно, в провинции этих книг практически не достать. Потому что распространители под небольшое авансирование берут книги   и должны вернуть деньги, например в течение месяца-двух.   То есть, действует следующая схема: вы получаете книг на сумму, допустим, 500 тысяч рублей, платите вперед, например, 200 тысяч, а 300 должны вернуть в течение двух месяцев. И поэтому, если у вас что-то не продается, то вы возвращаете из оборота других книг. Поэтому они не хотят рисковать.

На мой взгляд, есть очень простой выход – создать какую-нибудь   «Торгкнигу», структуру, которая владела бы всей сетью магазинов по всей стране и за счет широкой сети компенсировала продажу слабоуходящих изданий продажами бестселлеров. Но сейчас ничего подобного нет, и странность книжного бизнеса состоит в том, что многие книги существуют как московский феномен.

С другой стороны, в регионах книг не хватает, тогда как московский рынок перенасыщен. И выставка во Франкфурте показала, что есть, условно говоря, продвинутые издательства, которые живут себе внутри Садового кольца, и что происходит за Кольцевой дорогой, представляют довольно смутно. И это очень опасная, на мой взгляд, тенденция.

 

- А делается что-либо, например, государством, чтобы изменить ситуацию с теми изданиями, которых в регионах просто не найти?

 

- Знаете, государство, как мне кажется, вообще не озабочено каким-либо гуманитарным измерением. Оно в последние годы технократически ориентировано, а любой культурный рынок не может быть целиком технократически измерен. В нем есть некое гуманитарное измерение, куда входит ожидание, привычки, надежды – как экономический фактор. И это большая тема, которую государство пока не в состоянии охватить. Но у меня ощущение, как у частного лица, что одна из самых базовых проблем государства сегодня, это проблема нахождения, желания найти некое гуманитарное измерение своих проектов. Включить это гуманитарное измерение. То есть включить как бы понятие реальности в то, что называется человеческой психологией. Потому что реальность понимается на чрезвычайно традиционный маркетологический манер. И, по-моему, Кагарлицкий правильно сказал, что если в качестве государственной основной стратегической идеи выдвигается идея конкурентоспособности, то это, безусловно, идея, которая носит бизнес-характер, но она заточена под определенный тип бизнеса, под мегакрупный бизнес.

А книжный рынок в этом смысле особый. Есть рынок городских книжников, каких-то фанатов и любителей, например, приключенческой литературы, есть микросообщества читателей, кто-то любит одно, кто-то другое. Вот эти рынки в понятие конкурентоспособности как бы не включаются. Грубо говоря, нам предлагается модель желаемого и возможного будущего, в котором эти рынки не учтены. Я пользуюсь словом «рынок», хотя можно было воспользоваться словом «реальность». Вот эта реальность человеческого ожидания и всяких иллюзий, сомнений, забвений, памятливости и так далее, она просто не включена. Технократична стратегия нашего государства и его тактика. Но целью деятельности является все-таки созерцание, а не деятельность.

Мы поработали-поработали, а потом сели и сказали: а здорово ведь получилось. И для этого момента схватывания или понимания, или созерцания, или душевного удовольствия мы, собственно говоря, и живем. Вся наша жизнь состоит из труда и таких остановок и удовольствия, созерцания, внутреннего наслаждения этим трудом. Это необходимый момент для того, чтобы самоопределиться, поскольку есть и у государства, и у человека цели кратковременные, долговременные, но кроме целей есть созерцательное удовольствие от прожитого состояния или от текущего момента жизни.

К сожалению, реформаторские идеи 80- 90-х годов этого состояния не учитывали. Мы все время движемся к какой-то цели, не задумываясь о том, что нельзя удваивать мир и нельзя удваивать жизнь. Нельзя до 30-40 лет – «писать черновик»,   когда «жизнь уже началась, ты уже внутри жизни». Самое удивительное, что и свобода уже началась, и ты внутри свободы. У свободы нет хронологической даты, если понимать, что мы ее когда-то обрели, то в этой логике мы ее когда-то и потеряли. Но человек так устроен, что свобода и есть его бремя, он просто живет внутри свободы и иначе жить не может. Понятно, что есть проблемы демократических институтов, гражданского общества. Но я бы не стал рассматривать эти проблемы в их естественном виде, как они возникли в XVIII веке.

Если вернуться к проблеме государства и рынка, то это не проблема какой-то экономической стратегии государства в отношении какого-то культурного рынка, это проблема гораздо более глубокая. Это необходимость понять несамоценность любой цели. Несамоценность цели догнать Португалию или США, кого-то перегнать, быть конкурентоспособным. Это не может быть самоцелью ни для кого.

Свобода – это чувство собственной адекватности, собственного существования, автономная внутренняя цель, которая позволяет мне существовать в режиме свободы. Это относится к разным сообществам – государству, интеллигенции, частным лицам и так далее. И мне кажется, что базовая проблема, которую я просто физически ощущаю, и которая постоянно себя воспроизводит в России последние десятилетия, это проблема неотрефлексированности, даже какой-то практической неосмысленности идеи свободы, автономности и самоценности нашего существования, культурного в том числе.

Мы стараемся жить, как и все другие народы и частные лица, что называется, своим умом. Это не значит, что мы свою «грядку» изолируем от всех. Своим умом – это своим умом, своим синтезом, изобретая свое единство, включая какие-то культурные и прочие богатства других. Но это наше единство, и никто за нас это единство, эту работу синтеза, не выполнит. Эта работа может быть выполнена только нами – только вами, только мной и так далее. В этом и есть наша жизнь – выполнять эту работу синтеза, то есть выполнять работу свободы.

И в этом смысле большая проблема, которая всех нас мучает – как Россия будет двигаться в культурном, социальном, экономическом поле. Мне кажется, что она и двигалась, и движется, и будет двигаться в поиске своего ума, в поиске модели – как жить своим умом. Иначе говоря – как быть свободными. Но свободными не от чего-то, не для чего-то, не против чего-то, а просто свободными. А свобода, ни в коем случае, не является свободой выбора. Потому что там, где есть выбор и, так называемые, различия при выборе, там вы уже не свободны. Потому что человек на уровне даже обыденного сознания понимает, что он самые важные в своей жизни движения совершает, не выбирая. Он влюбляется, не выбирая - он не на фабрику невест приходит! Он находит свое призвание, не выбирая. Выбор, это всегда взгляд на реальность как на реальность предметов перед тобой, как на таксономию. Но есть же странные таксономии, где вы понимаете, что не выбирать. Например, вы пишете какой-то список, допустим – сегодня забрать пальто из химчистки, купить картошки, написать ответ по e - mail , влюбился…В этом списке «влюбился» - не является частью этой таксономии. Я же не могу из этого списка выбирать.   

 

- А каким образом Ваши взгляды, позиции, если хотите, философия отражается в Вашей практической деятельности как книгоиздателя?

 

- Да, как издатель я нахожусь в зоне абсолютной практической работы, что очень для меня интересно и полезно. Потому что все время приходится иметь дело с такой чувственной материальной грубой реальностью книг, продаж, логистики, какого-то ручного отношения к реальности. И нахождение и в том, и в другом полюсе, мне кажется, очень правильное. Потому что я замечаю, например, что очень многие, например, экспертные структуры в Европе и в Америке меняются, особенно, начиная с конца   90-х годов. Я заметил, не знаю, можно ли ее назвать тенденцией, что в роли экспертов, причем в разных сферах – экономика, политика, культурные практики - выступают не люди академические, а журналисты. Это очень интересная тенденция.

Сейчас в Чикаго издается такая серия очень маленьких книжек, которые по жанру напоминают памфлеты, страниц на 50-60. Авторами их являются, в основном, журналисты, которые, например, пишут на тему «почему нас обманывают экономисты». Или, например, одна книжка называется «9.12». Не «9.11», а «9.12» - то есть, что произошло на следующий день после трагедии в Нью-Йорке. Как люди, когда пыль осела, как люди стали жить. Как стали жить люди, как продолжала работать инфраструктура города, как жизнь себя по-прежнему воспроизводила в этой ситуации, какие раны образовались, как они залечивались, как психология города стала восстанавливаться, как стали появляться первые элементы индустрии, развлекательной индустрии, и вообще бизнес индустрии вокруг этой трагедии. Потому что американцы сразу же стали это использовать, сразу стали конвертировать эту боль в ценность какую-то. Это великое искусство. Без всякого цинизма. Просто надо же жить дальше, нельзя все время посыпать голову пеплом.

Самое интересное, что экспертизу выполняют журналисты. Потому что журналисты, это медионические люди. Они, с одной стороны, представляют какое-то интеллектуальное сообщество и имеют в силу образования, жизненного опыта, интеллектуальную ношу. А с другой стороны, они все время находятся в стихии жизни, которая себя через интеллектуальные формы не определяет, а носит гораздо более органическо-растекающийся характер. И это позволяет им выполнять экспертную работу.

Мне тут рассказали, например, замечательную историю, что один известный, не буду называть имени, экономист, социолог и одновременно политик, политический эксперт знакомится с жизнью, с народом, один раз в месяц спускаясь в метро. В метро для него очень много новой информации, он видит как люди одеты, какие разговоры ведут,   какие-то запахи там фиксирует – вот это для него форма общения с народом. Вся остальная форма общения с народом – это чтение статистических документов, экспертных оценок и так далее. Журналист в этом отношении подобен антропологу или этнологу, который непосредственно участвует в том, что называется у этнологов «включенным наблюдением». И «включенное наблюдение», это очень важная компонента формирования образа реальности. Именно включенное, не дистанцированное, а включенное наблюдение.

Мне кажется, что успех многих журналистских фигур в последние десятилетия, это очень интересный момент, который в значительной степени универсален и в России, и в Европе, и в Америке - это журналист как эксперт и, соответственно возникновение нового образа экспертизы. И, косвенно, это, конечно, говорит о глубоком кризисе академической среды, среды кампуса, среды, которая все усилия сейчас прикладывает к тому, чтобы воспроизводить ту систему знаний, которые существовали в последние десятилетия.

И, конечно, поскольку все усилия обращены на поддержание как бы того, что есть, то новые какие-то реальности, они отталкиваются, не воспринимаются. В качестве примера можно привести   очень любопытную книгу американца Алана Лью «The l а ws of cool» - « Законы крутизны ». Он преподаватель в одном из университетов Калифорнии, и он говорит, что преподаватели старого типа, когда они получают новых абитуриентов в качестве своих студентов, они как бы находятся в абсолютно параллельных вселенных. То есть абитуриент, средний абитуриент, это человек, который почти целиком получает информацию из интернета, и вообще не мыслит себе жизнь без интернета. А преподаватели, это люди книжной культуры, люди другого психологического склада, другого понимания информации.

И вот задача книги – понять, как эти две структуры соединить. Он сам, как практикующий профессор, например, свой семинар ведет в таком пространстве, которое он причисляет к базовым пространствам сегодняшней социологии, это он называет. У него на семинаре компьютеризированная аудитория, где студенты на проекции предъявляют свою научную работу, например, дипломную работу или курсовую в виде сайтов. То есть они дизайнируют определенный сайт. Скажем, он дает тему, а он занимается историей культуры с ними, – средневековый собор. И студент делает сайт средневекового собора. Где, например, пилигримы выступают в виде такого несовершенного средневекового интернета. Медленный, но интернет. Потому что они разносят информацию, делятся слухами. Скажем, в виде сайта выступает сам собор. Это такой блок, такое информационное поле. То есть это попытка соединить две культуры – культуру людей из библиотеки книжной и культуру новую. Одна из возможностей. В любом случае это интересно потому, что здесь, действительно, ставится проблема, которая существует. Проблема того, что для него, например, « cool » - это самое частотное слово в американском интернете в информационную эпоху.

Cool и противоположность – отстой, эти понятия, по мнению Алана Лью подменяют все понятия, связанные с тем, что у Канта называлось идеями разума. Не понятиями рассудка, а идеями разума. То есть – прекрасное, возвышенное, свобода, добродетель и так далее – это все cool . И он говорит, что быть cool сегодня – это уметь построить такую собственную, личную, индивидуальную информационную матрицу, которая выполняла бы функцию защиты тебя от потока информации. Такой фрейм, матрицу, твою личную, которая бы фильтровала и оформляла для тебя весь информационный поток. Это та форма синтетической работы, которая всегда в традиции философской связывалась с работой ума. Ум, это та инстанция, которая синтезирует мир. Не которая различает, различает как раз рассудок, а ум – синтезирует. И отсюда возникает проблема новых видов синтеза.

 

- Что вы имеете в виду?

 

- Эта проблема довольно старая, на самом деле. Мне кажется, что одним из открывателей этой проблемы выступил такой, почти забытый франко-бельгийский писатель Гюисманс. У него есть книга, которая вышла, по-моему, в 1881 году, называется она «Наоборот». Гюисманс был учеником Золя. И вдруг он неожиданно пишет роман, который кладет начало символистско-декадентской литературы. Герой этого романа, человек из довольно состоятельной семьи уходит из высшего света и поселяется под Парижем, покупает там себе роскошный дом, и целью его жизни становится то, что можно назвать многочисленными субъективными синтезами. Ну, например, он подбирает под себя круг чтения. Это отдельная для него проблема и отдельное занятие. Он формирует круг чтения как индивидуальный синтез: там очень странный коктейль, но он формирует это под свой индивидуальный образ жизни, под свое ощущение мира. Он читает, например, странные тексты по схоластике, одновременно какие-то странные бульварные романы, но все это объяснено через определенный принцип синтеза.

Автор за 100 лет до Вени Ерофеева вводит понятие коктейля, где капелька Шартреза, капелька чего-то еще. То есть, это первый дизайнер невидимого мира. Он дизайнирует, но дизайнирует мир не только предметов, но и мир внутреннего опыта. Он его синтезирует, комбинирует и дизайнирует. И, на мой взгляд, это культурная проблема номер один   сегодняшнего дня. То есть это проблема не просто выбрать между книгами, которых море, а это проблема – создать свой фрейм или свой принцип синтеза, который позволит вам не просто выбирать, а фильтровать, пропускать через этот фильтр бесконечный поток информации, оставаясь самим собой. Построить свою индивидуальную внутреннюю карту или внутренний фрейм, как человека, живущего в информационном поле.

И это вот многочисленные странные синтезы, где могут соседствовать совершенно, вроде бы, ни в каком сне и бреду не могущие соседствовать какие- то фигуры, какие-то образы, какие-то элементы реальности и вымышленного, воображаемого мира и так далее. Такая работа синтеза сейчас наиболее интересна для меня. Эту работу каждый осуществляет – писатель, художник, музыкант, политик, экономист. Это ориентирование не на различия, а именно на синтезы, потому что, если мы будем ориентироваться на различия, то мы просто умрем. Современный мир дает нам такую картину различий, это все равно, что пытаться, например, дискурсивно понять, как идет разложение ядра в момент ядерного взрыва. Мы никогда этого пути не пройдем. Он заведомо быстрее нас и заведомо несоизмерим с нами. Мы всегда будем в положении Ахилла, который всегда догоняет, но никогда не догонит в принципе.

 

- Хорошо, это понятно. Но возникает вопрос – синтез неизменен или все же он претерпевает трансформации с течением времени?

 

- Работа синтеза, мне кажется, что она изменилась – сейчас, в информационную эру, идея разума выступает не столько как предмет нашего рационального постижения, сколько как объект веры. Именно эта идея является, на мой взгляд, наиболее актуальной темой европейской гуманитарной сферы последние лет пять. Это предмет современной теологии, в том смысле, что ни одна форма нашей деятельности не может существовать без измерения веры. Чтобы существовала наука, мы должны, как ни странно, верить в науку. Чтобы существовала любовь, мы должны верить в любовь. Понятно, что это очень странная вера, это не та теологическая вера, которая обеспечивается аппаратом богословским, но что-то общее в ней есть, безусловно.

Недавно произошло событие в нашей культуре, которое почти не было замечено, но оно предельно важное. Есть маленькое Санкт-Петербургское издательство, которое в этом году и в начале следующего завершит полное издание на русском языке издание Платина. Ну, представьте, что, например, мы не имели Аристотеля, а сейчас вышел Аристотель. Мы получили одну из трех самых важных фигур, определяющих собой фундаментальное основание европейской цивилизации. Фундаментальное основание. То есть то, что ушло у нас настолько глубоко в веру, язык, в бессознательное нашей культуры, мы сейчас получили в виде текста, который мы можем прочесть. Там блестящие комментарии, Сидаша, я даже не знаю этого человека. Удивительно, как в этом нашем раздрае 90-х годов человек перевел наисложнейший трактат, огромный, в 6 томов.

Там вводится различие между дискурсивным умом и любящим умом. Очень сложное понятие. Вот я, например, слышу каких-то экспертов, и я понимаю, что они находятся внутри дискурсивного поля, они должны его как бы удерживать, это дискурсивное поле. Они должны все время мыслить, например, о России – допустим, они эксперты по России, - о России, как о предмете. Как о том, что является предметом их знания, их экспертной оценки. Но проблема еще заключается в том, что они же сами живут в этой стране и они не совсем могут объективировать Россию и представить ее в качестве предмета.

Со стороны дискурсивного разума это выглядит как их невероятная слабость. «Они не до конца объективны», - говорят. - «Вы же, простите, вы ангажированы». Ну, странным образом ангажированы – в русский язык, например, в русскую историю ангажированы. Но оказывается, по Платину, что эта ангажированность является не только минусом, но и плюсом. Что возможен не только дискурсивный разум, но разум любящий. Или разум понимающий. Не в смысле даже только – прощающий, а в смысле понимающий то, что предмет твоего размышления может быть схвачен только как идея твоего разума. То есть ты вроде бы говоришь о каком-то предмете, но ты понимаешь, что ты не можешь его схватить, если ты не можешь по аналогии от этого предмета перейти к самому себе.

Я слышу иногда как выступает какой-нибудь эксперт и говорит, что   все русские проблемы, это проблемы нашей идиотии. Ну, вроде, правильные вещи говорит, но проблема заключается в том, что он рассуждает о предмете, который не в состоянии схватить рассудком. Вот Кант говорит: «Я звездное небо вижу, я понимаю, что я не могу его как бы целиком понять, и рассудком схватить. Значит я, по аналогии, от него, - говорит Кант, - могу заключить только о том, вот это бесконечное небо есть просто внешний знак бесконечности моей души. И то, что я делаю, наблюдая, как поэт это звездное небо, я занимаюсь тем, что я расширяю свою душу, - говорит Кант. – Я занимаюсь расширением души».

Когда мы говорим о России, мы часто забываем, что, ставя этот предмет под вопрос, мы можем заниматься еще, кроме всего прочего, расширением души. А раз мы включены, то логика действий этого предмета определяется, в том числе, и нашей экспертной оценкой этого предмета. И, в связи с этим самый главный результат нашей экспертной оценки и является – расширение души. Или то, что называется великодушием. Наши споры последних десятилетий, они станут более понятными, если понять, что, например, чуть ли не убивающие друг друга так называемые либералы и так называемые патриоты, есть как бы голоса одной души. Это люди, которые в каком-то смысле являются голосом страны, в которой они живут. И вопрос состоит в том, можем ли мы расширить собственную душу, чтобы это понять. Понять, что это одна душа, одна культура, один язык. Не надо отказываться от этих споров. Давайте рубиться, спорить и так далее, но при этом в каком-то смысле будем великодушны и будем понимать, что это одно единство. Это единство, которое мы можем мыслить как единство. И пока мы его мыслим как единство, мы остаемся автономными, свободными и живем своим умом. А ум у нас разный. Вот иногда – такой, а иногда – такой, но это – наш ум. Вот в чем идея. И мне кажется, что это рождает чувство не изоляционистское, абсолютно открытое всем инновациям, в том числе и собственным, но чувство, я бы сказал, которое можно назвать чувством достоинства, которое предполагает знание собственных границ, собственных возможностей, и ограниченность собственную, естественно, и, в то же время, способность к расширению души, способность к великодушию.

Когда мы пытаемся думать синтезами, мы выходим за пределы постмодерна, который, все-таки, предлагает нам думать различиями. И, мы, как ни странно, выходим за пределы всех процедур и всех концептов посмодерна. Мы выходим за пределы идеи мультикульурализма, за пределы мерцающей идентичности. То, что очень важно для постмодерна, это идея плавающей идентичности - сексуальной там, национальной, культурной, какой угодно. Но, вообще, проблема не в том, что мы уходим вправо или влево от этих понятий, а мы уходим   просто в сторону. То есть, ответом на политкорректность является не антиполиткорректность, а просто уход в сторону, где политкорректность и антиполиткорректность просто не важны. Есть другое поле проблем, где они не важны. Не то, что мы становимся неполиткорректными в ответ на политкорректность, мы просто другим занимаемся. Да, нам интересно все, но интересно в смысле того, сможет ли, допустим, интересный мне писатель из Венгрии, осуществить такую работу синтеза, где мне тоже найдется место.

Мне сейчас вспомнился один человек, который жил в Ереване в такой «внутренней миграции», занимался переводами, писал книги о Гете, был редактором и переводчиком знаменитого «черного» двухтомника Ницше. Такой абсолютно европейско-ориентированного ума человек, который когда иммигрировал в Швейцарию вдруг понял совершенно трагическую для себя вещь - та Европа, о которой он мечтал и которую он реально создал в пространстве своего ума, своего воображения - не существует, ее нет. И оказывается, что последним местом, где эта Европа жила, была его маленькая квартирка в Ереване. И он пишет книгу прощания с Европой - «Европа. Два некролога», где приходит к этим парадоксальным выводам. Что Европа, преодолевшая фашизм в 40-50-60 годы, она вместе с фашизмом преодолела свою философскую традицию. И если посмотреть сейчас на немецкие университеты, на немецкую философскую общественность, то это как раз видно очень хорошо, что от немецкой метафизической традиции не осталось ни-че-го.

Я почитал книгу бесед Глеба Павловского с Гефтером, и я понял, что это, пожалуй, та тема, которая не называется ими прямо, но к которой они пытаются приблизиться – это тема невыносимости собственной истории. И, тем не менее, она есть, и нам с ней жить. И пока мы находимся в стадии того, чтобы эту историю переназвать, что правильно, ее надо все время переназывать, писать ее заново, это нормальная работа., но самое тяжелое, это признание того, что она есть и что она общая, и проблема в том, что один ваш дедушка был тайным борцом с советской властью, другой был агентом КГБ, что гражданская война происходила внутри нашего ума и т.д. С этим тяжелее всего смириться и для нас это самая тяжелая проблема до сих пор.

Как ее разрешить? Я ее для себя разрешаю через идею очень ограниченного, но рационального синтеза, который предполагает, что мы неминуемо будем жить своим умом. Будем жить своей историей, потому что другой у нас нет. Если мы не сможем эту историю как-то задействовать, позитивно задействовать, а это непрекращающаяся работа по переписыванию истории, по спорам вокруг истории, просто по формированию исторического чувства. Я думаю, что мы занимаемся все одним делом - и сталинисты, и антисталинисты - мы все как бы занимаемся одним делом. Мы все просто длим наше историческое чувство.

Позиция, которую я занимаю, предполагает как бы все время мыслить себе нашу историю как некое синтетическое образование, не как мою, как нашу историю. То есть искать какое-то синтетическое поле. Не то что поле согласия, консенсуса, а, скорее, поле креативности. Ну, в конце концов здорово, что у нас такая история была, да? Все-таки неслабо мы всех на уши поставили? Здорово. В каком-то смысле это интересное наследие. И оно говорит нам о том, что, в принципе, не все потеряно. При такой истории мы вполне можем ей соответствовать. Просто по масштабу, по собственному масштабу мы можем в конце концов понимать, что – ну, при такой истории мы не можем одномоментно слиться и стать маленькими скромными, я не знаю, жителями там Трансильвании. Слишком у нас много всего.

(Продолжение следует)

Интересные факты:
Загрузка ...














  Европейский форум